(Впервые напечатано в кн.: Булгаков Вал. Ф. Лев Толстой, его друзья и близкие.)
Федор Алексеевич Страхов - человек средних лет и среднего роста, с широкими, круглыми, покатыми плечами, с брюшком, с маленькими руками и ногами, с совершенно седой бородкой лопаткой, с такими же совершенно седыми, зачесанными кверху волосами, и с большими, ясными, спокойными, добрыми глазами на молодом лице. Помещик. Музыкант. Философ-идеалист.
Издательство "Посредник" выпустило в Москве книжки Страхова: "Дух и материя"* и "Искание истины"**. Это были сборники отдельных мыслей. Но в рукописях у Страхова осталось и много статей на разные, преимущественно метафизические и нравственные темы.
* (Полное название книги таково: "Дух и материя. Сборник избранных мест из сочинений, выясняющих вопросы об отношении духа к материи, души к телу и веры к знанию. С отрывками из неизданных произведений и переписки графа Льва Николаевича Толстого, составил Федор Страхов". Изд. "Посредник", М., 1899.)
** (Страхов Федор. Искание истины. Сборник статей и мыслей. Со вступительным письмом Л. Н. Толстого. М., 1911. Толстой читал эту книгу в корректуре.)
Лев Николаевич сделал величайшую честь Страхову: включил ряд его мыслей в свой сборник "Круг чтения". Ему нравились и импонировали ясность и краткость мыслей Страхова.
Был ли, однако, Страхов самостоятельным философом? Нет. Он был, как он сам выражался, лишь "отрыжкой Толстого". В самом деле, Страхов не предлагает людям никакого самобытного миросозерцания. Он лишь разъясняет, развивает и углубляет, по мере своих сил и способностей, идеалистическое миросозерцание Толстого. Что же касается Льва Николаевича, то его, вероятно, привлекали у Страхова новые слова, новые формы, в которых он, однако, легко узнавал близкие и дорогие ему мысли. Мысли эти выглядели такими "правильными" и в то же время такими "новыми", что Толстой, читая Страхова, невольно восхищался.
Это было почти так же, как произошло с тетрадью "Мысли Лескова" в 1910 г., привезенной Льву Николаевичу литератором П. А. Сергеенко. Он разыскал где-то написанную рукою писателя Н. С. Лескова тетрадь с отдельными прекрасными и глубокими мыслями "об истине, жизни и поведении". Лев Николаевич прочел тетрадь и пришел в полное восхищение: какая сила! какая глубина! какая оригинальность!.. Он попросил меня особо понравившиеся ему мысли Лескова переписать и включить в составлявшийся им тогда сборник "Путь жизни". Я принялся за переписку и... очень быстро обнаружил, что эти мысли вовсе не мысли Лескова, а мысли самого Толстого. Почти во всех случаях я тотчас мог указать и источник: вот это - из книги Толстого "О жизни", это - из брошюры "Что такое религия и в чем ее сущность" и т. д. Я сказал об этом Толстому. Увлечение Льва Николаевича вновь открытыми "мыслями Лескова", естественно, пропало.
В чем же было дело? Да в том, что Лесков, преклонявшийся перед Толстым, просто в свое время выписывал для себя, в особую тетрадь, особо понравившиеся ему мысли Толстого; имени же Толстого на тетради случайно не проставил. Сергеенко, по недостаточному знакомству с писаниями Толстого, вообразил, что откопал неизвестные "мысли" самого Лескова, "по духу столь близкие Толстому", и полетел в Ясную Поляну. Что же касается самого 81-летнего Льва Николаевича, исписавшего стопы и стопы бумаги за свою жизнь, то он просто... запамятовал свое авторство собранных в тетрадке мыслей и, принимая их за то, за что ему их выдавали, т. е. за мысли Лескова, только обрадовался подлинной, несомненной близости их к основам его собственного миросозерцания, - обрадовался и стал восхищаться ими. Такие запамятования у Толстого в старости бывали, - ведь он даже говорил, что запамятовал и содержание "Анны Карениной".
Итак, повторяю, нечто подобное произошло и с восхищением Толстого Страховым.
В моем яснополянском дневнике, вышедшем впервые в Москве в 1911 г., было приведено несколько упоминаний Толстого о Страхове, причем в одном случае Лев Николаевич выразился так:
- Вся эта моя известность - пуф!.. Вот деятельность Страхова и таких людей, как он, серьезна, а моя, вместе с Леонидом Андреевым и Андреем Белым - никому не нужна и исчезнет. Иначе не было бы этой шумихи около нас!..*
* (См.: Булгаков В. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. Дневник секретаря Л. Н. Толстого. М, 1957, с. 131-132.)
Страхов прочел этот отзыв Толстого и - вот, когда сказался умный человек! - пришел в полное отчаяние.
- Испортил! - восклицал он, - все испортил!.. Я до сих пор верил Льву Николаевичу, когда он хвалил мои мысли, а теперь не верю. Нет, не верю! Как это так - "Толстой исчезнет, а Страхов останется?" Да ведь я - только отрыжка Толстого!.. Ах, испортил Лев Николаевич, все дело испортил!..
И это была у Страхова не рисовка, а подлинное отчаяние. После такого отзыва Толстого он стал на много ниже расценивать собственное значение.
В личной жизни и в отношениях к людям Страхова отличали те же свойства, какими отличались и его писания: ясность, глубина, простота. К ним можно было бы добавить еще доброту и даже веселость. Да, доброту, но какую-то особенную, идущую будто не прямо от сердца, а все от свойства того же ясного, глубокого и простого ума: доброту разумную и потому удобную, спокойную и приносящую покой, но - не теплую, не согревающую. И веселость - такую же: не от подъема чувств, не от разгула души, а от улыбки разума, холодную, не увлекающую, а только развлекающую. И доброта, и веселость были совсем не такие, как, например, у Толстого, с его глубокой-глубокой полнотой чувства и бесконечного сочувствия всему живому и живущему душой!..
Страхов ровно и одинаково - добро и разумно - относился ко всем: к старому и малому, к добрым и злым, к единомышленникам Толстого и к его противникам, к самому Толстому и ко всем членам его семьи. Иногда даже казалось, что он сам не понимает, с кем, собственно, он говорит, с кем находится в общении: все как-то нивелировалось, сглаживалось и сравнивалось перед его "ясным и простым", несложным, математически прямолинейным, в некотором роде прямолинейно-ограниченным умом. Предаваясь метафизическим размышлениям, он никогда не занимался проблемами психологическими. И для этого было какое-то основание...
Естественно, что душа философа, в некотором смысле "ни холодная, ни горячая", не поддавалась и действию разрушительных или ничтожных человеческих страстей. Жизнь его, с небольшой, простой и милой семьей, текла спокойно и невозмутимо. Стоя близко ко Льву Николаевичу и к Чертковым, Страхов душой был на все 100 процентов далек от вившейся в 1910 г. вокруг Льва Николаевича с двух противоположных сторон интриги. Один раз Чертков поручил Страхову, как любимому и уважаемому Толстым лицу, переговорить со Львом Николаевичем о содержании и способах составления подготовлявшегося тогда тайного завещания великого писателя. Ценя Страхова как честного человека, к тому же философа, Леи Николаевич прямо заявил ему о своем нежелании составлять вообще какое бы то ни было завещание: ведь Христос не составлял завещания и не заботился о каких-то там мерах для сохранения и спасения своих мыслей, и, однако, мысли эти не пропали, не затерялись. Наивный посол Черткова и приверженец высокого чистого мышления, Страхов, наверное, с восторгом слушал эти рассуждения, а потом, не будь плох, взял да и опубликовал их, насколько помню, в "Петербургской газете", откуда его статью перепечатала московская газета "Утро России". И хотя это было уже после кончины Льва Николаевича, чертковская группа все же, конечно, пришла в отчаяние: ведь опубликованием своей беседы с Толстым Страхов совершенно опровергал утверждение этой группы, что она якобы не имеет никакого отношения к составлению Львом Николаевичем завещания, будто Толстой сам и только сам хотел составить такое, и притом тайное, скрытое от семьи завещание.
"Дурак!" - говорил, наверное, в своей душе хитроумный Чертков, читая статью Страхова.
- Дурак! - уже вслух сказала София Андреевна Толстая, читая при мне ту же статью, причем в ее устах это слово было выражением торжества ("враг" проболтался), между тем как в устах Черткова оно было бы ничем иным, как выражением досады и отчаяния.
На самом же деле Страхов выступил в этом эпизоде только человеком абстракции, далеким от жизни и ее треволнений. И ошибка "чертковцев" состояла именно в том, что они проведение хитроумной акции поручили философу-младенцу.
Кроме философии, Страхов занимался еще и музыкой. Он играл на рояле и сочинял. Но музыкантом выдающимся не был. Играя, невыносимо барабанил. Сочинял же почти исключительно пошлые, сентиментальные, дурного вкуса романсы и гремучие, бессодержательные и не оригинальные пьесы для фортепьяно. Некоторые из романсов он даже издал под казавшимся ему весьма милым и остроумным псевдонимом "Ф. Клекотовского" (по названию своего имения "Клекотки").
- В музыке я - Клекотовский, в философии - Страхов! - говаривал Федор Алексеевич с добродушным, веселым самодовольством.
Однажды вечером в Телятинках Чертков попросил гостившего у него Страхова что-нибудь сыграть. Из вежливости к композитору он вынужден был добавить: "...может быть, что-нибудь свое!" Страхов уселся за пианино и с величайшей добросовестностью и старанием (как все, что он делал) пробарабанил в один тон какую-то настолько однообразно трескучую, пошлую и внутренне бессодержательную пьесу, что Чертков, иногда "по-офицерски" откровенно бесцеремонный, едва удерживался от смеха. Когда же пьеса, наконец, окончилась, и Страхов, с последними, громовыми аккордами, уставший, запыхавшийся, но торжествующий, поднялся из-за пианино, Чертков, с своей стороны дошедший уже, что называется, до белого каления, весь красный, напряженный, с выпученными глазами и готовый разразиться безумным хохотом, бесстыдно прокричал прямо в лицо композитору и пианисту;
- Ве-ли-ко-лепная штука!!!
И - прорвался: захохотал... В самом деле, ведь он понимал и любил хорошую музыку - испытание для него было слишком тяжело.
А Страхов - вернее, не Ф. Страхов, а Ф. Клекотовский - принял похвалу за чистую монету и тоже весело смеялся, не обратив даже внимания на уничижительное слово "штука". Я был свидетелем этой кошмарной сцены и должен сознаться, что до сих пор содрогаюсь, вспоминая об ужасающей дерзости Черткова и о не менее ужасающей простоте и наивности Страхова.
Кстати, Черткова и Страхова соединяла совместная работа над составлением "Свода мыслей Л. Н. Толстого", но в то время, как Страхов с наслаждением купался в море мыслей Толстого, участие Черткова, всегда занятого другими, как ему казалось, более важными делами, ограничивалось большей частью тем, что он давал средства на производство этой работы*.
* (Свод мыслей Л. Н. Толстого не издан. Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.)
В 1919-1920-х гг. Страхов потерял жену, добродушную женщину, совершенно равнодушную к его метафизическим разысканиям, но, кажется, любившую философа. Смерть ее была для Федора Алексеевича большим горем. О старике отце стали заботиться две милые дочери.
Человек, совершенно непрактичный, но искренне желавший быть полезным людям, он последние годы провел в поселке при станции Донец, Смоленской губернии, в простой крестьянской хате. Его и семью приютил крестьянин Е. И. Пыриков, почтенный человек, который женился на старшей дочери Федора Алексеевича. У зятя Страхова часто собирались крестьяне, интересовавшиеся философскими вопросами, и все более старевший Федор Алексеевич читал им вслух сочинения Толстого, а также свои старые и вновь написанные статьи. Так он жил и умер, окруженный любовью и уважением близких.