(Впервые напечатано в кн.: Булгаков Вал. Ф. Лев Толстой, его друзья и близкие.)
Когда я посетил Л. Н. Толстого в первый раз, он порекомендовал мне, а также случайно сошедшемуся у него со мною посетителю-рабочему, побывать у Сергея Дмитриевича Николаева в деревне Ясная Поляна.
Надо сказать, что имя это я услыхал из уст Льва Николаевича впервые. Так же совершенно чуждо было мне и другое имя, произнесенное Толстым в связи с упоминанием о Николаеве, а именно: Генри Джордж. Знакомство мое с биографией и учением этого американского социолога, а также с личностью и трудом его русского переводчика и последователя началось именно в тот памятный день.
Мы нашли С. Д. Николаева с семьей в деревенской избе, на задах яснополянской усадьбы, за конюшнями и за рвом. Николаевы занимали эту избу, проживая здесь летом на даче. Зиму они проводили в Москве, выбор же "дачи" зависел, конечно, от заманчивой надежды хоть изредка встречаться со Львом Николаевичем, что им и удавалось. Таким образом поступали они в течение ряда лет, вплоть до последнего года жизни Толстого: зимой жили в Москве, а летом приезжали в Ясную Поляну-деревню.
Семья Николаевых состояла из него самого, супруги его, Ларисы Дмитриевны, и двух мальчиков: младшего, лет 10-ти, Вали, очень бойкого, и старшего, лет 12-ти, Ромы, медлительного и важного, как отец.
Сергей Дмитриевич оказался очень милым, кротким и рассудительным человеком лет 45-ти. У него было худое, красноватое лицо, с короткой седенькой бородкой лопаткой и с светло-голубыми, с прожилками на белках, глазами. Волосы на голове коротко остриженные. Движения медленные и как бы ленивые. Тело какое-то преждевременно расслабленное и точно бы совсем не могущее сопротивляться закону земного притяжения, готовое ежеминутно поникнуть и распластаться - на стуле ли, на диване ли, все равно. Синяя рубаха, дешевые брюки. Сутуловатость. Манеры сдержанные...
Скрытая, внутренняя, духовная энергия чувствовалась, однако, в этом человеке, и, когда он начинал говорить, то речь его лилась отчетливо и стройно, а смысл ее бывал глубок и ясен.
В тот незабвенный для меня день мы мало, однако, побеседовали с С. Д. Николаевым. Впрочем, рабочий успел кое о чем с ним поговорить и посоветоваться. Что же касается меня, то я был еще целиком во власти того огромного впечатления, которое произвела на меня только что происшедшая беседа моя с Л. Н. Толстым. Во мне все пылало и трепетало, и, откровенно говоря, будь я один, я бы совсем не стал заходить к С. Д. Николаеву: до того ли мне было! Я хотел разобраться прежде всего в том, что услыхал от него, Великого!..
Но рабочий завел меня к Николаевым, отделаться от него я не нашел предлога, и вот я сидел, молчал, слушал чужие речи и... почти ничего не соображал.
Скажу правду, говорил больше всех отнюдь не С. Д. Николаев. Говорила, и с большим, даже несколько театральным, увлечением, главным образом, его жена Лариса Дмитриевна, невысокая, полная, довольно красивая женщина, с блестящими черными глазами, черными волосами и прекрасным, нежным цветом лица, вся - энергия и движение. (Может быть, даже муж потому так мало двигался и говорил, что в семье за него в значительной мере выполняла эту обязанность его живая и энергичная супруга!).
Лариса Дмитриевна говорила так громко и энергично, моя при этом посуду и разводя руками с полотенцем то направо, то налево, то вверх, то вниз, что я, даже при всей неспособности слышать и понимать, все же услыхал, понял и запомнил то, что она говорила.
- Детей наших в школу мы не отдаем! Мы совершенно согласны со Львом Николаевичем, что казенная школа только развращает детей. Сергей Дмитриевич сам занимается с ними, и они учатся прекрасно и будут знать не меньше, чем знают гимназисты и реалисты... Особенно Ромка, старший... Валек, младший, тот больше по части всяких игр и проказ... Если бы вы знали, как он всегда радуется, очутившись в деревне: вечно с ребятами, скачет на лошадях, рыскает по лесам, купается с утра до вечера... Мы ему ни в чем не препятствуем, не кричим, как все папаши и мамаши: "ай, батюшки! ах, убьется! ах, ушибется!". Убиться он не убьется, на то у него своя голова на плечах, сам следить за собой должен. А коли ушибется, так вылечится, не беда! Зато будет не мямлей, не рохлей, а человеком... У нас еще двое детей было, но те умерли во младенчестве. Мы их без церковного обряда похоронили... И не думайте, что это было так просто. Вся родня, все знакомые восстали против нас. "Вы их, как собак, зарыли!" Но нет! Я - мать...
Лариса Дмитриевна энергично ударила себя в грудь кулаком, в котором сжимала полотенце.
- Я - мать, и я... (на глазах ее показались слезы, а губы задрожали) я сама знаю, что мне это стоило - так похоронить моих детей. Но если я пошла на это, то, значит, пошла. Мы благословили их сами, и с них довольно отцовского и материнского благословения... Небось, родные отец и мать не меньше любят своих детей, чем приглашенный за два или за три целковых совершенно равнодушный и к детям, и к родителям священник...
Лариса Дмитриевна говорила с пафосом, как увлекшийся оратор на кафедре. Сам Николаев сидел спокойно, во всю длину сухого стареющего тела развалившись на стуле, важно улыбался и важно слушал. Дескать: "ну, ну, пусть она похвалится своим геройством... Она - женщина, ей простительно... Мы-то, мужчины, знаем, что тут хвалиться нечем, а если и есть чем, то все-таки хвалиться не стоит!"...
Я видел, что Лариса Дмитриевна была милая и хорошая женщина, но, по указанной уже причине, с трудом выслушивал ее рассказ, с трудом сидел у Николаевых. Момент для более близкого знакомства с достойной четой был неблагоприятный... Воспользовавшись первым подходящим поводом, я предложил рабочему отправиться дальше, и мы простились с Сергеем Дмитриевичем и его женой.
Итак, в этот день знакомство мое с супругами Николаевыми оказалось очень поверхностным и внешним. Странно, однако же: это не помешало мне сразу и раз навсегда научиться уважать и любить обоих Николаевых, да кстати полюбить и их ребят. На самом деле, нравственная чистота, человеческое достоинство, отсутствие эгоизма, искренность и доброта иных людей бывают настолько несомненны, что, как кажется, достаточно только, при случайной встрече, задеть их локтем, чтобы даже не рассуждая и не разговаривая, правильно понять их и установить к ним свое твердое, истинно-дружеское отношение. А семья Николаевых состояла именно из таких людей.
Здесь не место излагать теорию "единого налога" Генри Джорджа. Скажу только, что Л. Н. Толстой был глубоко и всецело ею увлечен. Он не боялся даже ради этой теории войти в очевидное противоречие с собственным мировоззрением. В самом деле, он был противником государства и государственной власти, а между тем теория Генри Джорджа могла быть осуществлена и проведена в жизнь именно только государством и государственной властью. Только государство, опираясь на имеющиеся в его распоряжении органы принуждения, могло обложить все земли: помещичьи, крестьянские, городские, монастырские, хуторские и т. д., единым налогом, пропорциональным доходности этих земель. (Все другие налоги в государстве, вообще, уничтожатся). Обложение земли такого рода налогом переводило бы, по мнению Генри Джорджа, в казну излишек тех прибылей, которые иначе целиком поступали в карман случайно владеющего каждым данным участком земли хозяина, а, главное, заставляло бы владельца интенсивнее работать на земле и стараться использовать ее, чем удалось бы привлечь к земле настоящих хозяев-работников и, наоборот, побудить хозяев-трутней искать себе другого занятия. Главное же, главное, - как повторяли и Генри Джордж, и за ним Толстой, - таким образом удалось бы постепенно, без революционных потрясений, освободить землю от не работающих на ней помещиков и магнатов и перевести ее в распоряжение разоренного, нуждающегося в земле и не обладающего ею в достаточном количестве крестьянства.
Вопрос о земле был для Толстого не только политическим и социальным, но и нравственным вопросом. Оп свято верил, что земля принадлежит всем, как воздух, что она не может быть предметом частной собственности, и глубоко страдал душою, созерцая царившее в России неравенство, наблюдая богатство богатых и бедность бедных, видя, что старая поговорка "один с сошкой, а семеро с ложкой" является слишком правдивым и слишком красноречивым выражением печального состояния тогдашней русской жизни.
О земле Лев Николаевич не мог говорить спокойно. Тут он не хотел довольствоваться благочестивыми рассуждениями о самосовершенствовании и т. д. - тут он хотел действовать. Вопрос слишком назрел, как он это чувствовал, касался всей судьбы народа, надо было вмешаться в скорейшее его разрешение. Теория Генри Джорджа, как казалось Толстому, и давала надежду, что, может быть, и государство, как бы образумившись, соберется с силами, пойдет навстречу народной мечте о передаче земли трудящимся на ней и, к общей выгоде, осуществит земельную реформу мирным путем, путем якобы совершенно конкретным, практическим и легко выполнимым.
Вот эту "легкость" выполнения только, может быть, Лев Николаевич преувеличивал! Земельные собственники и слышать ничего не хотели о Генри Джордже. Надеясь на солдатский штык, они легче мирились с опасностью кровавой аграрной революции, чем с перспективой постепенно быть лишенными своих выгод землевладения.
Толстой преклонялся перед Генри Джорджем и выказывал величайшее благоволение к пропагандисту и переводчику его - С. Д. Николаеву.
Из единомышленников Толстого многие только из преклонения перед его авторитетом принимали, с основами его мировоззрения, татке и теорию Генри Джорджа, которая ведь вовсе не являлась непременным, неотторжимым звеном этого мировоззрения. И, конечно, это было "приятие" только на словах; сердце же многих "далече отстояло" от него. Не то - Николаев. Он так же искренне и пламенно верил во всеспасительность теории Генри Джорджа как и Толстой. Еще более: пропаганду идей Генри Джорджа Николаев превратил, в полном смысле, в дело своей жизни.
Николаев перевел на русский язык, а "Посредник" издал, все не только главнейшие, начиная с "Прогресса и бедности", но и второстепенные социально-экономические работы Генри Джорджа. Лев Николаевич всячески поддерживал перед издателем необходимость опубликования этих работ на русском языке.
В 1907 г. Толстой решил написать премьер-министру Столыпину об учении Генри Джорджа. Он призывал Столыпина рассмотреть это учение и, опираясь на него, проведя его в жизнь, уничтожить "вековую, древнюю несправедливость": право земельной собственности. Он доказывал, что уничтожение права собственности на землю давно назрело, и надо решиться его проводить. Паллиативы и жалкие меры, предпринимаемые правительством для удовлетворения крестьянства, не помогут. И даже, если бы это дело не осуществилось, надо сделать попытку его проведения - для своей совести, для души, хотя бы имелся только один шанс из ста на его успех. На самом деле шансов якобы больше: все лучшие люди, все общественное мнение, "все стомиллионное крестьянство" поддержат эту реформу. Предстоят великие трудности - со стороны царя, великих князей и "всех людей этих сфер", но и эти трудности можно преодолеть.
"Если бы Вам хотелось более живым способом познакомиться с этим делом, - добавлял Лев Николаевич, - я бы посоветовал Вам пригласить к себе моего приятеля, великого знатока, едва ли не лучшего в Европе, всего сделанного Генри Джорджем, - Николаева. Он, я уверен, не откажется съездить к Вам для того, чтобы по мере сил содействовать этому великому делу"*.
* (Толстой Л. Н., т. 77, с. 166. Рекомендуя С. Д. Николаева, как лучшего знатока теории Г. Джорджа, Толстой имел в виду ряд его книг, брошюр и статей на эту тему. Таковы работы Николаева: "В защиту проекта земельной реформы Генри Джорджа", "Генри Джордж. Биографический очерк", "Об освобождении земли по Генри Джорджу", "Ученая критика Генри Джорджа" и др., увидевшие свет в изд. "Посредник" при содействии Л. Н. Толстого.)
Льва Николаевича всегда волновал земельный вопрос, и, должно быть, начав писать Столыпину, он тоже излишне разволновался, потому что письмо его написано не ровно и не спокойно. Он то придерживался сдержанного тона, то разражался резкостями по адресу возглавляемого Столыпиным правительства, не придумавшего для разрешения земельного, вопроса "ничего, кроме величайших глупостей и несправедливостей". Резкости эти могли, собственно, быть восприняты только как оскорбление.
Письмо написано было 26 июля 1907 г., но ответ не шел.
18-го октября Толстой написал Столыпину коротенькую записочку по другому поводу - в защиту своего единомышленника А. М. Бодянского, приговоренного на три месяца тюрьмы. В конце записочки Лев Николаевич добавил: "Очень сожалею, что Вы не обратили внимания на мое письмо"*.
* (Толстой Л. Н., т. 77, с. 228.)
На этот раз Столыпин ответил.
"Не думайте, - писал он, - что я не обратил внимания на Ваше первое письмо. Я не мог на него ответить, потому что оно меня слишком задело. Вы считаете злом то, что я считаю для России благом. Мне кажется, что отсутствие "собственности" на землю у крестьян создает все наше неустройство"*.
* (Письмо хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.)
Этими первыми строками и определилось все дальнейшее содержание довольно длинного письма. Далее премьер довольно ловко и красноречиво доказывает преимущества права собственности на землю. Он пишет Толстому не как "сын друга"*, а как раздраженный папаша молодому сыну-бунтарю, "не понимающему жизни". История, однако, доказала, кто лучше понимал положение и кто правильнее предвидел: земельная собственность в России уничтожена!
* (Отец П. А. Столыпина - А. Д. Столыпин (1822-1899) - тульский помещик, генерал от артиллерии. В Крымскую войну был сослуживцем Толстого.)
Лето 1910 года Николаевы снова проводили в Ясной Поляне. Лариса Дмитриевна так же разглагольствовала, милые сыновья - разумный и одаренный Рома и шаловливый, беззаботный Валя - росли и цвели, радуя родителей. Сергей Дмитриевич за три года со дня первого нашего знакомства, казалось, ни в чем не изменился: так же покорно и спокойно, как раньше, давал выговариваться супруге, так же не спеша, разумно, глубоко и доброжелательно рассуждал на разные темы, а охотнее всего - на излюбленную тему о "едином налоге".
Изредка захаживали Николаевы в "графский дом" (шутливо-ироническое наименование родительского дома, употреблявшееся иногда Александрой Львовной), но при том - всегда отдельно: то муж, то жена. Почему? А потому, что к сыновьям прибавился у них новый ребенок, маленькая дочка, за которой и надо было кому-нибудь из родителей присматривать.
Тут нельзя не вспомнить о том, как Лев Николаевич иногда подшучивал над обстановкой, в которой приходилось работать Николаеву, как литератору:
- Он сидит, пишет, - говорил Лев Николаевич, - а сам в то же время сует соску ребенку, потом подхватывает старших ребят, идет с ними погулять, одному утирает нос, а другому нахлобучивает шапку поплотнее на уши и, вернувшись, принимается опять писать и в то же время нянчить грудного... Хороший человек! Плодит детей, но обузу ухода за ними не сваливает с своих плеч, а спокойно и безропотно влачит сам...
Принимали Николаевых в Ясной Поляне любезно. Лев Николаевич охотно заводил с Николаевым разговоры о Генри Джордже, и тогда вокруг них обоих незаметно образовывалась пустота: София Андреевна, Александра Львовна и другие домочадцы спешили потихоньку улизнуть. Разговоров о Генри Джордже никто из них слушать не желал. А между тем разговоры эти были неизбежны. В Ясной Поляне так и говорили: "Раз пришел Николаев, - значит, будут разговоры о Генри Джордже!" - разговоры, всем благополучным, не ожидавшим грядущих бед обитателям дома, наскучившие. Около Льва Николаевича и Николаева оставались обычно лишь молчаливый Душан, производивший свои записи в кармане, да случайные гости-мужчины. И не раз бывало, что беседа неожиданно, конечно, раз ее возглавлял Толстой, развивалась чрезвычайно глубоко, интересно и разносторонне и в результате много давала всем ее участникам.
Так или иначе, ни в Яснополянском доме, ни вне его я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь отзывался о С. Д. Николаеве иначе, как с уважением. Нравственный авторитет этого глубокого, серьезного, преданного своему делу, исключительно скромного и самоотверженного человека всюду там, где его знали, стоял исключительно высоко и нерушимо.