Я думаю, что вещи, как "Потонувший колокол" Гауптмана*, декадентские картины вроде Акселя Галлена и Врубеля, потому имеют успех, что большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не вполне понимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное. Люди, чуткие к искусству, восхищаются правдой и искренностью чувства художника и понимают то, что важно и достойно того, чтобы быть высказано. Люди же нечуткие не умеют различить доступные их пониманию хорошие от дурных произведений и тянутся к тому, что им не вполне понятно, и что поэтому оставляет простор для воображения, которое они в авторе предполагают более богатым, чем в себе.
* ("Потонувший колокол" написан немецким писателем Г. Гауптманом в 1896 г.)
На днях приехала из Петербурга, где была по делам "Посредника". Останавливалась у Стахович. Меня посылали затем, чтобы просить Суворина покупать за наличные деньги хоть 100 экземпляров каждого издания "Посредника". Это дало бы возможность платить за печать и бумагу, а не делать все в долг, что невыгодно.
Суворин превзошел мои ожидания и обещал покупать от 200 до 600 и больше экземпляров и печатать о наших изданиях объявления, как о своих.
Он дал мне ложу на все дни моего пребывания в Петербурге в Малый театр, но я была только два раза: на "Потонувшем колоколе" и "Новом мире". Первое - нелепо и безнравственно, второе - кощунственно и бездарно.
Видела в театре в первый раз после 12 лет Ванечку Мещерского. Входя в ложу, я прямо сразу увидала его в партере. Когда он повернулся и взглянул в нашу ложу, я ему тихонько поклонилась. Он ответил, но я видела, что он не узнал меня. Я стала разговаривать с Верой Северцевой, уверенная, что он в конце концов узнает меня. Так и вышло. Я видела, что он навел па меня бинокль, смотрел некоторое время, и вдруг я увидала, что пришло сознание: он покраснел, опустил бинокль и стал кивать мне и улыбаться. В антракте я пошла с Борисом Шидловским, который был со мной, слушать и смотреть фонограф с кинематографом, и там он подошел к нам и мы с ним разговаривали, вспоминали юность. И я смотрела на него и вспоминала, как я любила его, как каждая черта его мне нравилась, какое счастье было встретить его, сколько ночей я проплакала оттого, что он кутил, как я старалась иметь на него благотворное влияние, верила в возможность этого, и как я мучилась от разлуки с ним. Конечно, никогда после такой любви ни к кому не было и не могло быть. В последнем случае была сильнее привязанность и привычка, но этого непосредственного восхищения и совершенного забвения всего, кроме этого чувства, во второй раз не могло быть. И странно - ни разу мне не пришла в голову возможность замужества с ним. Теперь он разводится с женой и, говорят, очень был груб с ней.
Другое дело в Петербурге было пропагандирование моего альбома французских картин* и искание в Публичной библиотеке образцов современного немецкого искусства. Для этого я несколько часов в день сидела в Публичной библиотеке с милейшим Стасовым, который мне искал то, что могло понадобиться, и все время болтал со мной, иногда останавливаясь и восклицая:
* (Альбом французских картин - это "Картинная галерея "Посредника". Издание Т. Л. Толстой. 1. "Последний луч" картина Ж. Бретона и др. картины французских художников". М., 1898. Издание альбома немецкой живописи не осуществилось.)
- Вот, вот, так вас надо вылепить! Глаза сюда - на меня!
И когда Гинзбург как-то пришел, он сказал ему, чтобы он это сделал. Но с меня довольно одного барельефа, который очень мало похож. Гинзбургу сходство плохо удается, или, может быть, скульптура плохо поддается портретам.
Немецкая новая живопись поразила меня своей грубостью: или патриотизм самый узкий, или офицеры, целующие дам или ухаживающие за дамами. На одной картине он ее целует и подписано: "Morgen wieder"*. И многое в этом роде. Все-таки я кое-что отобрала. Альбомы мои пошли очень быстро. Только второй месяц, как они изданы, а почти все уже разошлись. Буренин написал о них очень лестную рецензию, которая очень их подвинула.
* (завтра опять (нем.).)
Видела Репина. Завтракала у него с Зосей Стахович и Мишей Олсуфьевым. Он ничего нам не показал из своих работ, может быть потому, что тут пришли Драгомиров с дочерьми и у нас завязался общий разговор. Он все работает над своим "Искушением", которое мы видели у него прошлой зимой и которое папа советует ему бросить*.
* (19 апреля 1897 г. В. Ф. Лазурский записал в "Дневнике" отрицательный отзыв Толстого о картине Репина "Искушение Христа". "Это совсем не дело Репина, и напрасно он за это взялся" ("Литературное наследство", 37-38, 11, с. 492). Картина эта, под названием "Иди за мною, Сатано", была в первый раз выставлена на выставке передвижников в 1901 г.)
Репин все просит папа дать ему сюжет. Он приезжал с этим в Москву, потом писал мне об этом и еще несколько раз напоминал мне об этом, пока я была в Петербурге. Вчера папа говорил, что ему пришел в голову один сюжет, который, впрочем, его не вполне удовлетворяет. Это момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее, личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его - и они пошли так вдвоем к виселице*.
* (Картины на сюжет, который дал ему Толстой, Репин не написал.)
Обедала у Ярошенки. Он потерял голос, но в общем молодцом. Видела у него портрет старика Шишкина, который умирает, и кратер Везувия.
Видела две выставки: одна английская академическая, скучная, а другая молодых русских и финляндских художников, молодая и свежая, хотя некоторые вещи преувеличенно декадентские. Ходя по ней, я думала: "развращаюсь я или развиваюсь?", потому что вокруг меня многие негодовали и возмущались на вещи, которые мне нравились. Я нахожу, что на моей памяти уже много сделано в смысле усовершенствования техники: во-первых, plein air* - это огромный шаг, во-вторых, импрессионизм, в-третьих, примитивизм и т. д. Каждое из этих движений дало новое средство для передачи правды.
* (на воздухе (франц.).)
Видела в Петербурге своих родственников, Мейендорфов, Кони, Е. М. Бем, Гинзбурга, Нарышкиных, Олсуфьевых, родню Стаховичей и т. д. Мне было очень приятно в этой семье, одно портило, это то, что они думали и намекали, что я влюблена в Алексея Стаховича. За обедом Огарев раз сказал: "А вы слышали, что Алеша сломал себе ногу? Бегал за какой-то дамой и сломал ногу". Я спросила у Ольги Павловны: "Правда?"
Она сказала: "Нет, конечно. Это он вас дразнит".
Павел очень милый, простой и добрый. Раз после театра он возил нас есть устриц, и мы провели очень приятный вечер. Зося была очень блестяща и весела. Я очень ею любуюсь. Я редко видывала такую даровитую и умную девушку и вместе с тем хорошую в полном смысле этого слова. Мне нравится ее манера говорить, жест, манера возражать. Ее шутки мне кажутся остроумными, и я себя ловлю на том, что иногда невольно подражаю ей.
Приехавши из театра, она рассказала своему отцу и брату весь "Потонувший колокол" до того смешно, что мы за бока держались. Остальные сестры также очень хорошие и достойные, но для меня не имеют того шарма. В Мане я чувствую очень близкого и любимого человека, и мне с ней иногда легче, чем с Зосей, но к ней нет того восхищения. Мне всегда странно, что не все так любуются и радуются на нее, как я.
Очень грустное впечатление произвел на меня Коля Кислинский. Я пошла навестить его и его мать, потому что его сестра говорила мне о его болезни. У него туберкулез в костях, и кроме того, он перенес оспу. Когда я пришла, он из другой комнаты мне сказал: "Не испугайтесь меня, Татьяна Львовна". И действительно, если бы он не предупредил меня, то я не могла бы не выразить тяжелого впечатления, которое он на меня произвел: на костылях, от этого очень поднятые плечи, лицо изрытое оспой и отпущенная борода. Все это так меняло его, что я не узнала бы его.
Но потом он сел в тени, оживился, и я узнала старого Кислинского. Он бросил службу и выезжает только в больницу в четырехместной карете. Он очень одинок, но много читает. Он был очень тронут тем, что я пришла к нему. И он, и мать очень благодарили меня. Он говорит: "Вот не пошли вы за меня замуж, когда я был здоров, теперь калеку меня никто не возьмет".
Прожила я в Петербурге неделю и собиралась уже ехать домой, как получила от папа телеграмму следующего содержания:
* (Точный текст телеграммы, посланной 26 января Толстым старшей дочери, таков: "Молокане приезжают вторник Петербург хлопотать детях. Отложи отъезд помочь им. Мама лучше" (т. 70, с. 265). Молокане - крестьяне-сектанты Бузулукского уезда Самарской губ., у которых в 1897 г. были отняты дети и помещены для воспитания в православной вере в монастыри. Толстой, к которому молокане обратились за помощью, принял в их деле горячее участие.)
Мне было немножко неловко злоупотреблять гостеприимством моих хозяев, но помощь молоканам была важнее моей щепетильности, и я осталась.
День до приезда молокан я хотела употребить на приготовление путей для оказания им помощи и стала соображать, куда мне направиться. Я знала, что государь получил письмо папа, в котором он подробно писал об отнятии детей у троих молокан*, знала, что Кони сделал, что мог, для них в Сенате, что Ухтомский в своей газете напечатал письмо папа об этом деле, и знала, что никто на это не откликнулся ниоткуда**.
* (Пятеро детей из трех молоканских семей были отняты в начале апреля 1897 г. Толстой дважды обращался к Николаю II в 1897 г.: 10 мая и 19 сентября (т. 70, с. 72-75 и 140-141), описывая, как это произошло, и прося принять меры к возвращению детей. Однако на его письма не было дано никакого ответа.)
** (Письмо Толстого редактору газеты "С.-Петербургские ведомости" Э. Э. Ухтомскому от 6 октября 1897 г. с изложением горестей молокан см. т. 70, с. 162-163. Опубликовано в вышеупомянутой газете 15 октября 1897 г., № 282.)
Стало быть, надо было искать иных путей.
Так как дело, очевидно, зависело от Победоносцева, то я решила пойти прямо к нему. Сначала я посоветовалась с девочками Стахович, которые одобрили мой план, потом пошла спросить совета у А. В. Олсуфьева. У него я застала А. Васильчикова, Митю Олсуфьева и князя Кантакузена.
Я рассказала свое дело, граф подтвердил еще раз, что он из рук в руки передал письмо государю об этом и сказал мне, что мое посещение Победоносцева никак делу повредить не может, что оно во всяком случае пройдет через его руки.
Я спросила, не может ли Победоносцев вместо помощи взять и немедленно выслать молокан? Олсуфьев сказал, что это не в его власти.
Васильчиков и Митя очень поощрили меня, и Васильчиков сказал, что бог знает, что дал бы, чтобы в шапке-невидимке присутствовать при нашем свидании. Тогда я решила телефонировать и спросить, когда могу застать Победоносцева. Он назначил мне свидание между 11 и 12 часами на следующее утро.
На другой день я встала, оделась и собиралась уже уходить, не дождавшись молокан, как получила письмо от папа, принесенное ими. То, что папа писал, чтобы я хлопотала через Мейендорфа, Кони и Ухтомского, прислав письма к двум последним, сбило меня с толка*. Когда я была у Олсуфьевых, то был разговор о том, что если надо предать это дело гласности, то можно употребить Ухтомского, но сомнительно, поможет ли гласность в данном деле, а скорее не повредит ли. Тогда я решила действовать независимо от письма папа и только завезти письмо Кони, сказавши ему, что я решила предпринять.
* (Письмо Толстого к Татьяне Львовне от 25 января с инструкциями, как ей дальше хлопотать, см. т. 71, с. 263.)
Кони сказал мне, что, если бы я спросила его совета, что делать, то этого совета он не дал бы мне, но что посещение мое повредить делу не может.
Он показал мне закон, по которому всякие родители, крещенные в православную веру и воспитывающие своих детей в другой вере, подвергаются заключению в тюрьму, причем дети у них отбираются. Потом он дал мне совет, через кого действовать, если я захочу подать прошение на Высочайшее имя, и отпустил, не надеясь на успех. От него я поехала прямо в дом церковного ведомства на Литейном. Войдя в переднюю, я сказала швейцару доложить Константину Петровичу, что графиня Толстая хочет его видеть. Швейцар спросил: "Татьяна Львовна?" Я сказала: "Да".
"Пожалуйте, они вас ждут".
Я прошла в кабинет, в который тотчас же вошел Победоносцев. Он выше, чем я ожидала, бодрый и поворотливый. Он протянул мне руку, подвинул стул и спросил, чем может мне служить. Я поблагодарила его за то, что он меня принял, и сказала, что отец ко мне прислал молокан с поручением помочь им. Я ему рассказала их дела и откуда они.
- Ах, да, да, я знаю,- сказал Победоносцев,- это самарский архиерей переусердствовал, я сейчас напишу губернатору об этом. Знаю, знаю. Вы только скажите мне их имена, и я им сейчас напишу.
И он вскочил и пошел торопливыми шагами к письменному столу*. Я была так ошеломлена быстротой, с которой он согласился исполнить мою просьбу, что я совсем растерялась, тем более что у меня было с собой черновое прошение молокан, но имен их на нем не было. Я ему это сказала, прибавив, что я никак не ожидала такого быстрого результата своей просьбы, а надеялась только на то, что он посоветует мне, что мне предпринять. Тут я ему сказала, что крестьяне хотят подавать прошение на Высочайшее имя, прочла его ему и спросила, советует ли он все-таки подавать. Он прослушал прошение следующего содержания:
* (Рассказ Татьяны Львовны о посещении ею Победоносцева положен в основу описания Топорова и его беседы с Нехлюдовым в XXVII гл., 2-й ч. романа Толстого "Воскресение".)
1897 года апреля 21 в деревню нашу приехал урядник и потребовал нашего единственного сына, мальчика пяти лет, чтобы увезти его в город. Мальчик в это время был болен, в сильном жару, и мы не дали его уряднику. На другой день в полдень приехал становой пристав и потребовал опять нашего мальчика, угрожая нам в случае сопротивления тюрьмою. Больного мальчика взяли и увезли в город. В городе мне и жене моей объявили, что отняли у нас сына потому, что мы перешли из православия в молоканство еще в 1884 году и что ребенка нам отдадут только тогда, когда мы вернемся в православие. То же нам объявили в монастыре, куда свезли нашего ребенка. Когда же мы объяснили в монастыре, что мы исповедуем ту веру, которую считаем истинной и нужной для спасения нашей oбессмертной души, и не можем изменить ей даже ради возвращения нам нашего детища, то нас перестали пускать к нашему мальчику и допустили в последний раз только на несколько минут.
Полагая, что дело это совершено противно закону и помимо воли вашего величества, умоляю вас, всемилостивейший государь, приказать исправить совершенное над нами беззаконие и возвратить нам наше единственное детище"*.
* (25 января 1898 г. Толстой написал прошение Николаю II от имени молоканина Ф. И. Самошкина, у которого был отнят пятилетний единственный сын. (См. т. 71, с. 264-265.) Самошкин привез это прошение из Москвы в Петербург.)
Прослушав это прошение, Победоносцев сказал, что незачем его подавать, что об этом деле довольно говорили и писали и что во всяком случае дело это придет к нему и решение его будет зависеть от него. Потом он сказал, что слышал, что детям в монастырях так хорошо, что они и домой не хотят идти. Я сказала, что это может быть, но что для родителей большое горе лишение своих детей.
- Да, да, я понимаю. Это все архиерей Самарский усердствовал: у шестнадцати родителей отняты дети. У нас и закона такого нет.
Я только что видела этот закон у Кони и не удержалась, чтобы не сказать:
- Виновата, этот закон, кажется, существует, но, к счастью, не бывал применен.
- Да, да. Так вы пришлите мне имена молокан, и я напишу в Самару.
Я подумала, не надо ли еще что-нибудь спросить, и так как ничего больше не пришло в голову, я встала и простилась. Победоносцев проводил меня до лестницы, спросил, надолго ли я в Петербурге, у кого я остановилась, и наверху лестницы опять простился со мной.
Вдруг, когда я уже сошла вниз и стала надевать шубу, он опять вышел и окликнул меня: "Вас зовут Татьяной?" - "Да".- "По отчеству?" - "Львовной".- "Так вы дочь Льва Толстого?" - "Да".- "Так вы знаменитая Татьяна?"
Я расхохоталась и сказала, что я до сих пор этого не знала. "Ну, до свиданья".
Я ушла и всю дорогу домой хохотала и придумывала, зачем он притворился, что не знал, с кем говорил, когда швейцар назвал меня по имени. Кроме того, я сказала, что отец прислал молокан, и он сам сказал, что о них столько было говорено и писано.
Кони, который на другой день утром пришел ко мне, объяснил это тем, что если бы Победоносцев признал меня а дочь Толстого, то ему было бы неловко не сказать мне нем ничего и тогда ему пришлось бы сказать о том, что он знает и о письме папа к царю, и о том, что это дело давно в Сенате, и пришлось бы дать объяснение, почему до сих пор ни от кого нет ответа. А так, разговаривая с незнакомой барышней, ему было удобнее сразу покончить дело это. Может быть, он даже был рад тому, что я обратилась прямо к нему и дала ему этим возможность сразу прекратить дело.
Придя домой, я выписала молокан и послала с ними письмо к Победоносцеву, в котором прошу его ответить мне, у кого и когда молокане могут получить ответ и кто даст им полномочие взять своих детей обратно. Он принял молокан, говорил с ними ("мягко калякал", как выразился один из них)*. Миша Олсуфьев сострил, что он, если бы мог, с удовольствием и мне посоветовал бы не проживаться в Петербурге, и прислал мне следующее письмо:
* (Между прочим, он им сказал, чтобы они не беспокоились о своих детях, говоря, что им в монастырях еще лучше, чем дома, и что они сами не желают оттуда уходить. На это один из молокан ответил ему, что можно птицу так приучить к клетке, что, если ее выпустить, она назад в нее полетит, но что из этого не значит, чтобы неволя была лучше свободы.- Прим. Т. Л. Толстой.)
"Милостивая государыня Татьяна Львовна!
Я советовал крестьянам не проживаться здесь в ожидании, а ехать обратно и справиться о деле разве в Самаре у губернатора, которому написал о них сегодня же, и думаю, что, по всей вероятности, детей возвратят им.
Покорнейший слуга
К. Победоносцев".
Молокане третьего дня проехали мимо Москвы в Самару, и теперь нам остается только ждать результата письма Победоносцева к самарскому губернатору*.
* (Детей вернули родителям в начале марта 1898 г.)
5 февраля.
Вчера вечером были Меньшиков и Маклаков. Говорили о деле Дрейфуса и о протесте, который русские подписывали и посылали во Францию. Папа говорит, что нам, русским, странно заступаться за Дрейфуса, человека ничем не замечательного, когда у нас столько исключительно хороших людей было повешено, сослано, заключено на целые жизни в одиночные тюрьмы*.
* (Французский офицер генерального штаба - А. Дрейфус был обвинен в государственной измене и сослан на пожизненную каторгу. Под давлением прогрессивных сил дело его пересмотрели, и Дрейфус был оправдан. Мнение Толстого о деле Дрейфуса см. гл. VII критического очерка Толстого "О Шекспире и о драме" (т. 35, с. 216-272).)
Папа читает Гейне и вчера говорил одно стихотворение, которое выучил наизусть.
"Что такое искусство" напечатано отдельной книгой (1-й выпуск), издание "Посредника". В одну неделю разошлось 5000 экземпляров.
Получила сейчас письма от Сухотина из Вены, где он лечится. Он пишет между прочим по поводу нашего спора о том, что есть сверхъестественное, то, что есть много чудесного, таинственного и неизвестного в проявлениях человеческой души. Я начала отвечать ему и остановилась, потому что не сумела выразить и оформить различия между его тремя прилагательными и сверхъестественностью. Получила письмо от П. Стаховича с решением посланной ему через его мать задачи.
На днях Алексей Стахович говорил мне о любви старого Ливена ко мне. Он говорит, что сначала он из этого делал балаган, а потом увидал, что это так серьезно, что с его стороны было бы бестактно продолжать шутить этим. У него куча стихотворений, посвященных мне, и он говорил Алексею Александровичу, что на все готов для меня и что никакая женщина никогда на него не производила такого впечатления, как я.
Мне это противно, и мне будет неприятно встретиться с ним. Стахович спрашивал, неужели я не чувствую благодарности за эту любовь, и я искренно отвечала, что нет.
7 февраля.
Вчера днем писала драму, которая мне надоела*. Не выхожу от флюса, и вчера целый день тосковала. Эта пустая эгоистическая жизнь страшно тяготит меня, и я не умею выйти из нее.
* (Татьяна Львовна вместе с П. А. Сергеенко писала драму "Сандра", где главное действующее лицо - молодая художница.)
Вчера вечером были гости. Танеев и Гольденвейзер играли в четыре руки танеевскую увертюру к "Орестее". Непонятно бездарная вещь с одной коротенькой темой в конце, которая немножко утешает в том, что прослушал длинную вещь, в которой как будто руки произвольно падают куда попало на клавиши.
Был тоже Миша Олсуфьев, скромный, благородный и милый человек. Очень бедно одаренный, но так как его знаменатель, т. е. мнение о себе, очень мал, то все-таки выходит порядочная величина.
Был Дунаев с микроскопом, Ап. Бутенев, Маруся Маклакова, А. И. Маслова. Говорили с Бутеневым об атавизме, и папа сказал, что нельзя не признавать наследственности, но что это опасно, потому что человек может всякие свои дурные стороны им оправдывать.
Днем был граф Орлов-Давыдов, чтобы звать на свой бал в воскресенье. Мне он очень жалок. Вероятно, нет ни одного человека, который бы принимал в нем искреннее участие. Большая часть его знакомых смеется над ним и старается пользоваться его богатством. Вчера он приехал в страшную метель простуженный, в бронхите и с оживлением рассказывал, что ему надо еще в четыре места, что он обедает в гостях, а вечером в театре.
27 февраля.
Играл Игумнов. Прекрасно, просто, ясно и сильно. Огромное впечатление от фантазии Шопена. Умилило, растрогало и навело на хорошие любовные мысли. Чувствовала жалость к мама, восхищение перед папа, желание приласкать и быть другом одинокой Саше и искала мысленно самого честного и доброго отношения к своему бедному, больному, любимому другу. Да, несомненно, хорошая музыка имеет хорошее влияние, но это не искупается всеми теми огромными жертвами, которые для нее приносятся.
Очень тягощусь своей праздностью и пустотой своей жизни. Ничего не даю своим домашним. Это оттого, что центр моих интересов и привязанностей перенесен, но я с этим не могу примириться и каждый день говорю себе, что не имею права жить, не делая ничего людям, жившим вокруг меня. Надо быть серьезной и не позволять течению жизни затягивать все высшее, что дано каждому. "Господи, владыко живота моего..." и т. д. Прекрасная молитва, которую надо постоянно повторять себе.
3 часа ночи. Кончивши писать эту страницу, я выпустила собаку, постояла на дворе и вернулась, чтобы ложиться спать, как вдруг услыхала звонок в наружной двери. Прислуга вся спала, так что я со свечой вышла отпереть дверь. Оказалась телеграмма, состоящая из четырех слов: "Наша Лиза скончалась. Олсуфьевы"*. Я снесла телеграмму к мама, которая страшно начала плакать. Потом пришел папа, и мы втроем сидели в спальне и не могли прийти в себя от ошеломившего нас известия. Чем, как она умерла? Дня четыре тому назад, когда папа был у Зубовых, где был А. В. Олсуфьев, приехала из Никольского Матильда и сказала, что Лиза немного простудилась оттого, что отгребала снег. Вот и все, что мы знаем. Трудно представить себе отчаяние родителей. Для меня это потеря очень близкого друга и постоянного примера хорошей, доброй жизни, полной любви к другим. Ах, как мы мало даем любви друг другу! А это одно только и важно на свете. Мы стараемся учить друг друга, ссоримся, считаемся в разных пустяках, и вдруг смерть приходит и уносит кого-нибудь из близких, и никогда не перестаешь каяться в том, что мало давал ему любви. С Лизой, слава богу, никогда между нами не пробежало ни тени, не только ссоры, но самого крошечного неудовольствия. Сейчас мама говорила папа: "представь себе, кабы у нас Таня умерла". А я не Лиза. Каково же бедным Олсуфьевым! Завтра еду к ним. Четвертый час ночи. Ложусь.
* (Е. А. Олсуфьева умерла от скарлатины, заразившись от своих учеников, крестьянских детей. 12 января 1895 г. Толстой писал про нее жене: "Добрая, простая и очень благородная девушка" (т. 84, с. 236).)
8 марта 98. Ясная Поляна.
Заехала сюда по дороге в Пирогово и застряла. Вчера не было лошадей и кучера, потому что накануне Лева, Сергеенко и проф. Преображенский ездили делать фотографии с дома, где папа родился, а сегодня такой снег, что я выехала 8а деревню, увязла там и вернулась, чтобы не зарезать лошадей. Кучером со мной ехал Вячеслав Ляпунов и очень убеждал меня продолжать путь, но это было бы неразумно.
Тянет к Вере. Боюсь, что она серьезно больна, а кроме того, она писала, что и Марья Михайловна нездорова последнее время.
Вчера вечером приходили к нам бабы Кондауровы с просьбой как-нибудь помочь им. У них обоих мужиков засадили в острог. Илью за то, что он положил в карман и принес домой 6 гвоздей, которые остались у него от работы. Он на заводе Риса пришивал шпалы и не думал, что это кража - взять оставшиеся 6 гвоздей. Отца же его посадили по ложному доносу рассчитанного им работника. По словам баб, судили его самым незаконным образом. Саша поехала сегодня в Москву к матери. Я ей дала письмо к папа и к Маклакову, может быть, они ей помогут. Это невероятно! За 6 гвоздей сидеть 6 месяцев в тюрьме! Семья на все лето лишена работника, любящая и любимая молодая жена (он осенью только женился) остается беременная без мужа до сентября. И в нынешнем году, когда хлеба и корма так мало, что насилу-насилу с помощью посторонней работы можно прокормиться.
С тех пор, как в последний раз писала, была у Олсуфьевых. Приехали мы с Сережей в 9 часов вечера в субботу. По дороге туда вспоминала все разы, что я бывала в Никольском, вспоминала, какое всегда было радостное чувство, подъезжая, и не могла представить себе Никольского без Лизы. Застали там много народу; в разных комнатах группы тихо разговаривающих и плачущих людей. Родители жалкие, старые, потерявшие с ней всю радость и веселье жизни. Я пошла к ней в спальню, долго смотрела на нее и с трудом узнала. Глаза провалились и посинели, нос заострился, и на нем обрисовалась яснее горбинка, и лицо серьезное, почти суровое, чего никогда не бывало при жизни. Она умерла от скарлатины в пять дней. За день перед смертью почувствовала ее приближение, простилась со всеми, велела всем кланяться, между прочим нам: Льву Николаевичу, Тане, Сереже и Софье Андреевне и особенно Льву Николаевичу. Велела заплатить за крестьян долг, который у них остался от лопнувшего их банка, говорила, что она провела очень счастливую жизнь, и благодарила всех за нее. Потом часов за 6 до смерти начала бредить и после тяжелой агонии скончалась. 41-й год ей шел.
Папа получил от молокан письмо, что детей им вернули.
29 марта 1898. Москва.
Ни разу в дневнике не писала о моей последней привязанности. Произошло это оттого, что вопрос этот для меня был таким больным, что я старалась не закреплять его даже на бумаге. В последнее же время, дни даже, на меня напало непонятное самой спокойствие. Такая в душе тишина, такой мир, что я не могу найти тех мотивов, которые заставляли меня прежде так страшно волноваться и мучиться. Мне и теперь неприятно, что его прошлое было дурное, жаль, что мы не близки взглядами, страшно, что он потянет меня книзу, вместо того чтобы поднять нравственно, но, чувствуя, что, расставшись с ним, я изломаю свою жизнь, я иду на то, чтобы быть его женой, for better, for worse*.
* (К лучшему или к худшему (англ.).)
Я знаю, что если я не буду забывать бога, Он не оставит меня, а с Его помощью я не могу пропасть, что бы в жизни со мной ни случилось. А для меня главное - общение с Ним и жизнь для Него. Все остальное - второстепенно.
И потому, если я не найду полного общения, слияния с человеком, то я все-таки буду не одна.
23 декабря. Ясная Поляна.
Написала кн. Э. Э. Ухтомскому об отнятом молоканском ребенке, Жаринцовой благодарность за присланные папа книги Джерома Джерома*, М. А. Стаховичу благодарность за присланную бумагу для мимеографа**, о Толстовском вечере*** и его выборе в губернские предводители, Кнебелю об азбуке и детских книгах, которые я для него составляю, А. Е. Звегинцевой ответ на ее приглашение приехать сговориться поговорить о спектакле, который ей хочется устроить. Граф Адлерберг написал пьесу для этого.
* (Н. А. Жаринцева, переводчица и педагог. В Яснополянской библиотеке Толстого хранится экземпляр книги Джером К. Джерома "Женихи и невесты", но более позднего издания -1901 г. 16 декабря С. А. Толстая записала в Дневнике: "Л. Н. читал нам Джером-Джерома вслух и так хохотал сам, как я давно не видала его смеющимся" (Дневник, III, с. 101).)
** (Аппарат для получения оттисков с текста, изготовленного от руки или на пишущей машинке.)
*** (Вероятно, "...вечер в театре Корша, который должен был считаться вечером чествования 70-летия Толстого. Жалкий, неудачный вечер! Плохое пение, плохое чтение, плохая музыка и отвратительные живые картины" (Толстая С. А. Дневник, III, с. 101).)
Еду сейчас на Ясенки за мама, Сашей и Соней Колокольцевой. Папа, Маша, Коля и Лева с семьей здесь. Сережа уехал в Канаду провожать духоборцев.